Читать онлайн «Батюшковские рассказы. Батюшковские рассказы — прот. Александр Авдюгин Рассказы о сельских священниках для души

Николай Павлович Задорнов

Амур-батюшка

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


От сибирских переходцев Егор Кузнецов давно наслышался о вольной сибирской жизни. Всегда, сколько он себя ни помнил, через Урал на Каму выходили бродяжки. Это был народ, измученный долгими скитаниями, оборванный и на вид звероватый, но с мужиками тихий и даже покорный.

В былое время, когда бродяжки были редки, отец Егора в ненастные ночи, случалось, пускал их в избу.

– Ох, Кондрат, Кондрат, – дивились на него соседи, – как ты не боишься? Люди они неведомые, далеко ли до греха…

– Бог милостив, – отвечал всегда Кондрат, – хлеб-соль не попустит согрешить.

Бродяжки рассказывали гостеприимным хозяевам, как в Сибири живут крестьяне, какие там угодья, земли, богатые рыбой реки, сколько зверей водится в дремучих сибирских лесах. Среди бродяг попадались бойкие рассказчики, говорившие как по книгам. Наговаривали они и быль и небылицы, и хорошее и плохое. Все же по рассказам их выходило, что хоть сами они и ушли почему-то из Сибири, но страна там богатая, земли много, а жить на ней некому.

Да и не одни бродяжки толковали о матушке Сибири. Сельцо, где жили Кузнецовы, расположено было на самом берегу Камы, а по ней в те времена шел путь в Сибирь. Егор с детских лет привык жить новостями о Сибири, любил послушать проезжих сибиряков и всегда любопытствовал, что туда везут на баржах или по льду, что оттуда, какова там жизнь, каковы люди. Мысль о том, что хорошо бы когда-нибудь и самому убежать в Сибирь, еще смолоду укоренилась в голове Егора. На то, чтобы уйти с родины, были и у него разные причины. Но до поры желание это было как бы спрятано где-то в потайной кладовой про запас; и лишь когда у Егора случались неудачи или нелады с односельчанами, он извлекал его из тайника и утешался тем, что когда-нибудь оставит здешнюю незадачливую жизнь, соберется с духом, перевалит в Сибирь и станет жить там по-своему, а не как укажут люди.

И женился Егор на свободной сибирячке. Неподалеку от сельца были заводы. Крестьяне ходили туда на работы. Егору тоже доводилось жить на куренях, на углесидных кучах и работать на сплавах. Одну зиму пришлось ему прожить на соседнем заводе. Там встретил он славную, красивую девушку, дочь извежега, присланного на завод с азиатской стороны Урала. Егор и Наталья полюбили друг друга. На другой год Егор уломал отца заслать сватов, и в промежговенье, перед великим постом, свадьбу сыграли.

Между тем за последние годы движение в Сибирь оживилось. Началось это еще до «манифеста», после того как в народе прошел слух, что открыли реку Амур, которая течет богатым краем, что там хорошая земля, зверя и рыбы великое множество, а населения нет и что туда скоро станут вызывать народ-на жительство.

– Сперва-то вызовут охотников, а не сыщется охотников, пошлют невольников, – говорил по этому поводу дед Кондрат.

Старик с годами стал сдавать, хотя мог еще целый день промолотить в мороз без шапки, но уж головой в доме стал Егор.

После «манифеста» в Сибирь повалило множество народу, туда повезли пушки, товары и машины, гнали солдат и арестантов, ехали купцы, попы, чиновники, выкочевывали вольные переселенцы и переселенцы по жребию, скакали курьеры.

Вскоре в народе, как и предсказывал дед, стали выкликать охотников заселять новые земли на Амуре. По деревням ездили чиновники и объясняли крестьянам, что тем, кто пойдет туда, переселенцам, предоставляются льготы. С них снимали все старые недоимки, а на новых местах наделяли землей, кто сколько сможет обработать, обещали не брать налогов и освобождали всех их вместе с детьми от рекрутской повинности.

На старом месте жить Егору становилось тесно и трудно. Жизнь менялась, село разрослось, народу стало больше, а земли не хватало. Торгашество разъедало мужиков. Кабаки вырастали по камским селам, как грибы после дождя. У богатых зимами стояли полные амбары хлеба, а беднота протаптывала в снегах черные тропы, бегая с лукошками по соседям.

Егор не ладил с деревенскими воротилами, забиравшими мало-помалу в свои руки все село. За поперечный нрав богатеи давно собирались постегать его. Однажды в воскресенье у мирской избы шло «ученье»: миром драли крестьян за разные провинности. В те времена так случалось, что ни в чем не повинного человека секли время от времени лозами перед всем народом единственно для того, чтобы и ему было неповадно, чтобы и его уравнять со всем драным и передранным деревенским людом. Обычай этот долго не переводился на Руси.

Егор шел мимо мирской избы. Он был малый крепкий и крутой, но мужики по наущению стариков богатеев к нему все же подступили: им было не в диковину, что ребята и поздоровей его ложились на брюхо и задирали рубаху. Как только один из мужиков, не глядя Егору в глаза, сказал, что велят старики, Кузнецов весь затрясся, лицо его перекосилось. Сжав кулаки, он кинулся на мужиков и крикнул на них так, что они отступились, и уж никто более не трогал его с тех пор.

Кузнецовы, так же как и все жители сельца, были до «манифеста» государственными крестьянами. Помещика они и раньше не знали и жили посвободней крепостных. Егор всегда отличал себя от подневольных помещичьих крестьян и гордился этим. К тому же он был еще молод, дерзок на язык и крепок на руку и при случае мог постоять за себя.

Если бы деревенским воротилам удалось его унизить, отстегать на людях, они, пожалуй, и перестали бы сердиться на него и дали бы ему от общества кой-какие поблажки. Но Егор в обиду себя не давал, и они держали его в строгости. Он многое терпел за свою непокорность.

Егор жил небогато. Да и не мог он разбогатеть на старом месте. Он работал в своем хозяйстве прилежно, но особенного интереса, пристрастия к этой работе не чувствовал. Жадностью и корыстью он не отличался. Жизнь его кругом стесняла, и его силе негде было разгуляться.

– Ты, Егор Кондратьич, с прохладцей живешь, – как-то раз оказал ему сельский учитель.

– Это жизнь какая! – отвечал Егор. – Она набок идет, никак не уживусь с кулаками, будь-они неладны!

– Тебе надо в Сибирь выселяться!

– Пошто же это мне тут-то не жить? – насторожился было Егор, не зная, как понять такую речь.

– Ты бы там горы своротил, а тут они тебе не дадут дороги. Вся твоя сила тут прокиснет. А там жизнь вольнее.

Егор ничего не ответил, но слова эти запомнил. Он и сам полагал, что не весь свет населен вредными людьми и что где-нибудь да живет ладный народ. Такой страной представлялась ему Сибирь.

Когда стали выкликать охотников на Амур, дело решилось само собой, словно Кузнецовы только этого и ждали. К тому же не за горами было время, когда по рекрутской очереди младшему брату Егора, Федюшке, предстояло идти в солдаты. На Амуре же никакой рекрутчины не было.

Михаил Серегин

Батюшка. Святой выстрел

Отец Василий проводил взглядом широкоплечую коренастую фигуру в потертой коричневой летной куртке, скрывшуюся за дверью с табличкой «Служебное помещение». Ждать, пока подготовят вертолет, придется еще не меньше часа. Священник с сомнением оглядел зал ожидания, гудящий как пчелиный улей, ряды кресел, в которых теснились в ожидании своих рейсов обложенные багажом пассажиры.

– Чаю хочется, – сказал он, повернувшись к отцу Федору. – Вы, как, не против?

– И то верно, – поддержал священника диакон из епархиального управления, присланный проводить священников в командировку. – Идите, а я с багажом вашим тут побуду.

– Ну, зачем же, – попытался возразить отец Василий. – Сдадим все в камеру хранения, а вы поезжайте.

– Мне сегодня дома спать, – резонно заметил отец диакон, – а вам больше недели в трудах предстоит. Еще натаскаетесь с чемоданами. Идите-идите, я покараулю вещи.

– Ладно, – согласился отец Федор. – Все равно время коротать как-то надо. Кажется, на втором этаже есть кафе.

– На втором у них ресторан «Лайнер», – ответил отец Василий и повлек священника за собой. – Кафе где-то на первом. Пойдемте.

– Я и забыл, что вы тут не новичок, – слегка улыбнулся отец Федор.

– А вы в первый раз летите? – поинтересовался отец Василий.

– Выпросил. Два года просил отпустить в поездку по северным районам.

С отцом Федором до этой встречи в аэропорту отец Василий знаком не был, хотя слышал о нем немало. Невысокий, но статный священник был моложе отца Василия лет на десять. Он служил в управлении по каким-то административным делам, но и в других вопросах слыл фигурой деятельной и неугомонной: статьи его печатались в прессе часто, проходили какие-то встречи с общественностью, с журналистами. Епархиальное управление, говорят, подумывало, а не перевести ли молодого священника на связи с общественностью? Но сам отец Федор почему-то на это не соглашался.

Удивительно, но отец Федор был до сих пор не женат. А ведь мужчина довольно приметный: черноволосый, с аккуратно постриженной бородкой, гордой осанкой; живые и одновременно теплые карие глаза светились умом и проницательностью. Не могли девушки не купиться на такую внешность, однако факт оставался фактом.

Была и другая слава за отцом Федором, мешавшая, видимо, его карьере: нетерпимость и нечто похожее на юношеский максимализм. Он постоянно с чем-то боролся, постоянно отстаивал свою правоту. Гибкости ему не хватало; возможно, поэтому и не удалось пока создать семью. Слишком требовательным он был к своим избранницам, вот и не получалось серьезных отношений.

Отец Василий с иронией посматривал, какими заинтересованными взглядами провожали отца Федора девушки и молодые женщины. «Э-э, милочки, – думал священник, – этот красавец не сахар. Не так он прост, как вам кажется».

– Скажите, отец Василий, – заговорил наконец отец Федор, когда священники устроились за столиком у окна. – Вы вот тоже впервые летите в миссионерскую командировку. А как там встречают священников?

– Вы сами только что заметили, что я лечу впервые, – улыбнулся отец Василий.

– Но у вас все равно опыта больше, чем у меня. Ваша работа в этих местах и есть миссионерство. Вы ведь до этого в Поволжье служили?

– Я пошутил. Конечно же, я понял, о чем вы спрашиваете.

Молодая официантка с неуверенной улыбкой поставила на стол поднос. Было видно, что девушка впервые так близко встречается со священниками и не знает, как себя с ними вести. Отца Василия это всегда удивляло. Ну почему большинство людей относятся к священникам как к инопланетянам. Человек в облачении священника вызывает странные эмоции. Может, это психологическое наследие долгих атеистических десятилетий?

Помешивая ложкой в чашечке с чаем и глядя в окно на уходящую вдаль бетонную полосу, отец Василий продолжил разговор:

– По-разному встречают. Понимаете, есть определенная разница между людьми, живущими в центре России и здесь. Но уловить ее можно, только попытавшись уловить ауру. Вот вы, к примеру, уловить сможете, если попытаетесь. Деятельность ваша, простите, публичная, вы привыкли к вниманию. А там вы почувствуете совсем другое к себе отношение. Вы не обращали внимания, что в маленьких деревнях с людьми, попавшими туда впервые, здороваются на улице как со старыми знакомыми?

– Правда? – удивился отец Федор. – Не замечал. Хотя в деревне я не бывал.

– Жаль. Но, впрочем, это неважно. В маленьких деревеньках и поселках люди живут своим мирком. Они все друг для друга свои и автоматически любого нового человека тоже воспринимают как своего. Там, куда вы приедете, и на вас будут смотреть как на своего. Вы приедете к ним из большого мира, вы причастны к событиям этого большого мира, поэтому вы для них – авторитет. Представитель всей православной церкви. В их глазах мы ответственны за все, что связано с религией, мы всеведущи, мы лицо ее и дух. Каждое слово, каждый шаг и взгляд будут оцениваться. Там люди более доверчивы, и беседовать с ними предстоит крайне рассудительно. А беседовать ведь придется.

– Да-да, – согласился отец Федор. – Вы через это уже прошли, когда несколько лет назад приняли сельский приход, в котором много десятилетий не было храма. – Его вдруг перебил звонок мобильного телефона, извинившись, он полез под рясу. – Да, Настя. Конечно, уже в Туймаада … Боюсь, что с часок еще просидим… Конечно… Мы в кафе время коротаем… Ну, хорошо. До встречи. – Отключив мобильный, он пояснил: – Это Настя Бестужева. Она тут где-то рядом проезжает и хочет увидеться по поводу передачи. Что-то у них там изменилось.

– Жаль, если отменят, – покачал головой отец Василий. – Больно уж дело нужное. От общения с людьми в прямом эфире вижу очень большую пользу для духовного просвещения.

– Нет, вряд ли отменят. Анастасия Бестужева своего не упустит. Если уж ей какая идея втемяшилась, то не свернешь.

Авторская программа Анастасии Бестужевой «Перейдем на личности» шла в прямом эфире еженедельно. Программа была острой – в ней обсуждались наболевшие проблемы общества в целом и проблемы республики и столицы. Журналистка приглашала на свое ток-шоу известных людей, специалистов из разных областей, чиновников, депутатов. Все как обычно для такого рода передач. Но у Бестужевой была своя изюминка и заключалась она в том, что конкретный собеседник – очередной участник передачи – рассказывал, что лично он сделал, каков его вклад в решение той или иной обсуждаемой проблемы. Вот тут и начиналось самое интересное – оценить свой собственный вклад, если он имелся, в решение проблемы, определить свое участие или хотя бы свое место в ней, мог, как оказалось, далеко не всякий. Надо отдать должное, что автор и ведущая Анастасия Бестужева очень умело проводила границу между «понимаю и хочу сделать» и «сделал лично». Тем не менее на передачу шли, отстаивали, спорили, доказывали.

Когда отец Василий узнал, что руководство епархии предлагает ему стать соучастником этой программы вместе с отцом Федором, он поначалу немного испугался. Но на предварительной встрече Бестужева ему объяснила, что он ей нужен как представитель глубинки, который видит проблему возрождения духовности нации несколько с иной стороны, чем столичные священники, и он согласился.

– Как семья, как матушка? – неожиданно спросил отец Федор. – Каково ей тут после волжских просторов?

– Я матушку с сыном только в этом году перевез сюда.

– Что так? Были проблемы с жильем или не хотели обременять близких, пока не откроется храм?

Автор Александр Авдюгин

Рассказы протоиерея Александра Авдюгина написаны в жанре священнической прозы. Они разнообразны по форме и содержанию: тут и встречи с необычными людьми, и зарисовки из повседневной жизни сельского прихода, и размышления о себе и людях. Внешне незамысловатые и бесхитростные, но полные глубокой мудрости и доброго юмора, эти рассказы увлекательно и правдиво передают жизнь простых людей с её чудесами, горестями и радостями. Одновременно они заставляют читателя всерьёз задуматься о вечных истинах: добре и зле, жизни и смерти, грехе и добродетели; а также произвести ревизию собственной души, очистить её от духовного мусора, чтобы стать хотя бы немного лучше, немного ближе к спасению.

Александр Авдюгин

БАТЮШКОВСКИЕ РАССКАЗЫ

Копие и Брынза

Всё началось проще простого и обычней обычного. В храме у дежурного зазвонил телефон и пригласили священника. Женский голос объяснил, что вот есть престарелый старичок, которого надо бы поисповедовать, но везти его в храм никак нельзя, слишком слаб, и опасаются, что дорогу не перенесет.

На вопрос, ходил ли дедушка в церковь и надо ли кроме исповеди причащать, ответили, что ранее он никуда не ходил, но в Бога верил всю свою жизнь и что кроме исповеди ему пока ничего другого не надобно.

«Нет так нет, но исповедовать все равно надо», - подумал я, и приготовился обсудить: когда ехать, где он находятся и на чем добираться, но, услышав мое согласие, трубку тут же положили…

Не успел я сообразить, что это за странности такие, как в храме потемнело, весь проем двери загородили две мощные фигуры.

Помните окончание века прошлого и внешний вид так называемых «новых русских»? Плотные, широкие, коротко постриженные с ничего не выражающими лицами и с толстыми золотыми цепями, отделяющими головы от туловища, так как понятие «шея» у них практически отсутствует. Именно они и стояли в дверном проеме, вглядываясь в ими же затемненную пустоту храма. Довершали эту композицию, времен распределения собственности, красноватые пиджаки, обклеивающие могучие торсы. Джинсы и кроссовки с прыгающей пумой присутствовали тоже.

Должен заметить, что я, до дня нынешнего, так и не могу отличить этих двух посланников друг от друга. Разница меж ими заключалась только в том, что один из них обращался ко мне: «вы, святой отец», а другой: «ты, батя». Все остальное существенных отличий не имеет, а особые приметы отсутствуют.

Собирайсь, батя, - сказал один.

Ничего не забудьте, святой отец, облом возвращаться будет.

Пока я комплектовал требный чемоданчик, мне был задан вопрос, который всегда задают захожане:

Святой отец, а о здравии куда свечки поставить?

Записку напишите с именем, чтобы знать за кого молиться.

Какую, записку, батя, сам напиши, за здравие Брынзы.

Кого? - не понял я.

Ну вы даете, святой отец. К Брынзе вы сейчас с нами поедете, он и сказал, что бы свечки поставили. Самые большие.

Так нет такого имени - «Брынза», как его крестили, каким именем?

Вы когда ни будь видели, как отблески мысли и тени задумчивости проявляются в этих квадратных лицах? Интересные мгновенья; но улыбка понимания все равно радует, независимо от уровня образованности, красоты лица и образа жизни.

Владимиром его зовут, - поняли наконец, что от них требуется посланники.

Дежурный записал в синодик, а потом уставился на пятидесятидолларовую купюру. Пять свечей, хоть и самых дорогих, столько никак не стоили.

Так много это, - в смущении сказал он, протягивая деньги обратно.

На храм оставь, пацан, - хмыкнул, через плечо, один из приехавших, который, по всей видимости, выполнив задание по свечкам, уже успел забыть о нем.

Подобным образом из родной церкви я еще никогда не выходил. Сопровождение было сродни киношно‑бандитскому сериалу. Слава Богу, что они хоть руки под пиджаками не держали. Бабули, сидящие на скамеечке у храма истово перекрестились, заволновались, зашептали, но увидев мой добродушный кивок кажется успокоились, хотя и смотрели вслед настороженно.

В машинах я не разбираюсь, но так как эта была большая и высокая, с прилепленным сзади колесом, то, значит, «джип». Забрался, как указали на заднее сиденье, справа и слева сели мои новоявленные телохранители и… поехали.

Бать, ты чего в кейс свой так вцепился? Никуда он не денется.

И действительно, только сейчас заметил, побелевшую от напряжения руку на ручке чемоданчика, как и обратил внимание на то, что мысли мои далеки от предстоящей исповеди.

Вообще‑то страхи страхами, но глядя на полностью экипированную дорогую машину, представителей охраны и водителя невольно начинаешь строить в уме образ особняка в который меня доставляют.

Не построилось. Домик оказался небольшим, годов шестидесятых постройки, правда, с телевизионной тарелкой над крышей, да журчащим ручейком вдоль дорожки от калитки до крыльца. С донбасским дефицитом воды не каждый мог себе подобное соорудить, да еще украсить его на японский манер диковинными камнями и необычным кустарником. Всю остальную территорию занимал обычный сад, с беседкой и колодцем.

На крыльце встретила молодая девушка.

Внучка, наверное, - предположил я и не ошибся.

Проходите батюшка, дед вас ждет.

В зале, то есть в центральной и самой светлой комнате дома, в кресле, сидел худой как жердь старик в светлой спортивной майке и в аккуратных летних свободных брюках и современнейших дорогих красивых туфлях, которые на протяжении всего будущего общения приковывали моё внимание.

Никак не вязались эти туфли к верхней одежде и татуировке, покрывающей все видимую, из под майки, грудь и руки деда. Не силен я в зэковской символике, но трехкупольный собор на левом предплечье и набор разнообразных синих «перстней» на пальцах рук говорил о большой зоновской эпопее моего исповедника. Да и сам дед, от модных башмаков до седой, заостренной вверх головы, напоминал что-то тюремное, острое и бескомпромиссное.

Не «Брынзой» бы тебя назвать, а «шилом» или «гвоздем», - подумалось мне.

В разговоре же и исповеди дед действительно был колючим и конкретным. Говорил он тихо, четко отделяя слово от слова и было видно, что обдумывал он свой разговор тщательно и заранее.

Я вот дожил до девятого десятка, батюшка, хотя мне смерть кликали лет с пятнадцати. Да видно хранил меня Бог, - начал без предварительной подготовки мой исповедник.

Конечно хранил, - поддакнул я.

Ты, помолчи, отец. Ты слушай. Мне тебе много сказать надо, а сил долго говорить нету.

Зона из легких да из бронхов выходит, астма замучила, вот и устаю долго говорить, так что ты послушай, а потом своё слово иметь будешь, если будет что сказать.

И я слушал.

Поведал мне дед Владимир, в мире своем «Брынзой» называемый, что просидел он 28 лет по тюрьмам и лагерям по воровским статьям, был коронован в «воры в законе» на одной из ростовских зон, кормил комаров в Мордовии и на лесоповалах в Сибири, и грехов у него столько, что не хватит оставшейся жизни, чтобы перечесть.

Давайте помолимся, - сказал я, открывая Требник, а там Господь поможет самое нужное вспомнить.

Говорят, что священник не должен вспоминать даже для себя чужие исповеди и тем более хранить их в памяти. Мне трудно это сделать, потому что предо мной, устами «ворона в законе», открылся иной мир, со своими отношениями, законами, образом мысли. В том мире нет просто радости, как и нет просто зла, там изменены понятия и принципы, которыми мы пользуемся, но там тоже есть боль и есть любовь. Для меня многое стало откровением…

Более трех часов говорил старик.

Нам никто не мешал, даже из сада, через открытые окна не доносилось ни звука. «Брынза» был конкретен, он говорил только о зле, которое он причинил другим. И пусть понятия «зла» в его преломлении значительно отличалось от общепринятого, но ни разу он не пустился в оправдание себя. Он перебирал дни воли и года зоны, вспоминал давно ушедших и еще живых. Речь его, прилично разбавленная воровским жаргоном, была четкой, последовательной и придерживалась какой‑то неуловимой для меня логике, где каждое действие имеет предыдущую причину, а каждый поступок конкретное завершение.

Мне даже не нужно было задавать каких-то наводящих вопросов. Лишь уже в конце, когда проскочило у деда слово «страсть», я спросил:

А у вас есть или была страсть к чему-то?

Есть такой грех, отец. Краги мне все время хотелось иметь, дорогие и шикарные.

Чего иметь, - не понял я.

Краги. Туфли стильные. Вот теперь имею, когда ноги почти не ходят, пошевелил туфлями дед.

И еще один вопрос я задал. Спросил о том, почему он в Бога верит.

Фраера веры не имеют, да малолетки нынешние, вроде тех, что вас везли, - отмахнулся «Брынза». - Серьезный человек без веры жить не может, хоть и своя она у каждого, но справедливости каждому хочется.

Мне нечего было отвечать. Я просто прочитал разрешительную молитву и засобирался уходить…

Ты, подожди, отец. Я тут книжку вашу читал, - и дед указал на томик Слободского лежащего на тумбочке под иконой и лампадой, - так там написано, что и причащаться надо. Дома можно?

Вам, можно, да и нужно.

Рассказал «Брынзе» как приготовиться к Таинству да и раскланяться решил.

Старик опять остановил.

Погодь‑ка. Читал я, что у вас там копьё на службе надобно, тут вот кореша с «девятки» подсуетились и сделали для церкви. Возьми.

Старик, как-то неожиданно, откуда-то сбоку достал копие, удивительное по красоте и мастерству исполненное, но немного не такое, каким мы его обычно привыкли видеть…

С тем и распрощались. Через день причастил я Брынзу‑Владимира, а еще через недельку он и отошел ко Господу.

На жертвеннике теперь копие зоновское. Пользуюсь я им, хотя некоторых из коллег и смущает его внешний вид…

Отец Стефан

Отец Стефан молод. И еще он целибат. Есть такой ранг в православном священстве. Отказался связывать себя узами брака, монахом же стать или силы не хватило, или оставил на «потом», но как...

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:

100% +

Светозарные гости. Рассказы священников

Составитель Владимир Зоберн

Чудо не противоречит законам природы, а только нашим о них представлениям.

Блаженный Августин

Бесноватая

В ера, прихожанка нашего храма, угрюмая, сварливая женщина, громко кричала на детишек соседа. Я не стал при всех стыдить ее, и отложил разговор на завтра.

В ту же ночь ее муж постучал ко мне в дверь. Он сказал, что жене очень плохо, и позвал меня к ней. Я пошел к ним с требником и епитрахилью. Там собралась толпа народа, а бесноватая в одной рубашке, с растрепанными волосами сидела на печи, зверски смотрела на меня и стала плеваться, потом горько заплакала, приговаривая:

– Головушка моя бедная, зачем он пришел?

Четверо сильных мужчин едва стащили ее с печи и подвели ко мне. Вера же по-всякому ругала меня, пыталась вырваться и броситься на меня. Несмотря на это, я, накрыв ее епитрахилью, стал читать молитвы об изгнании злых духов и на каждой молитве спрашивал:

– Выйдешь ли ты?

– Нет, не выйду, – был ответ, – мне тут хорошо!

– Побойся Бога, выйди!

Но бес не оставлял страдалицу. Наконец мне надо было идти к утрене, и я велел отнести ее в храм. Когда собрался народ, я велел всем встать на колени и молиться Богу об избавлении Веры от беса, а сам опять стал читать молитвы и Евангелие. Тогда бес голосом Веры громко закричал:

– Ох, тошно, тошно мне!

Вера заплакала, приговаривая:

– Боюсь, боюсь, боюсь! Тошно, тошно мне, выйду, выйду, не мучь меня!

Все это время я не переставал читать. Потом Вера зарыдала и упала в обморок. Так прошло с четверть часа. Я окропил ее святой водой, и она пришла в себя, потом дал ей попить воды, и она смогла перекреститься, встала и попросила отслужить благодарственный молебен. Теперь Вера здорова.

Рассказ странника

Однажды ко мне на ночлег попросился старичок-странник:

– Батюшка, я ходил в Киев помолиться святым угодникам Божиим. Прими меня на одну ночь, ради Христа!

Я не смог ему отказать и пригласил в дом. Странник поблагодарил, снял котомку и устало сел около печки. После горячего чая он повеселел, и мы разговорились.

– Вот уже десять лет, как я похоронил жену, – рассказывал он, – детей у меня нет, и все эти годы паломничаю по разным святым местам: был в Иерусалиме, в Троице-Сергиевой Лавре, на Святой Горе Афон, а теперь возвращаюсь из Киева. Да, батюшка, мне только и осталось ходить по обителям. Родных у меня нет, работать уже не в силах.

– Но, друг мой, – сказал я ему, – что бы ходить по святым местам, нужны деньги, прокормить себя в дороге, сколько других расходов…


У церкви. 1867 г. Худ. Илларион Прянишников


– Бог не без милости, а мир не без добрых людей. Господь велел, и люди принимают нас, странников. Вот и вы не отринули меня, грешного.

Наша беседа затянулась далеко за пол ночь. Утром я служил литургию, и позвал его с собой в храм. После службы он пообедал у меня и стал собираться в путь. Когда он брал у меня благословение, я заметил у него на руке следы от затянувшихся ран.

– Что это такое? – спросил я.

– Батюшка, я долго болел, не знал, как вылечиться, но Господь исцелил меня по молитвам Своих угодников.

Эта болезнь и заставила меня, грешного, ходить по святым местам, потому что я тог да забыл Господа Бога и предался миру и его искушениям.

Лет десять тому назад у меня умерла жена. На сороковой день я собрался помянуть покойницу. Накануне сходил на базар в сосед нее село, закупил все необходимое для поминок. В сороковой день попросил священника отслужить литургию за упокой новопреставленной и собрал народ на поминки.

Утром, как ни старался, не мог подняться с постели, не было сил. Меня осмотрел доктор, но его лечение не помогло, я пролежал неделю без движения, и тут, наконец, вспомнил про Господа! Приглашенный мной священник от служил молебен Пресвятой Богородице, Заступнице нашей, и святителю Николаю.

После молебна к нам домой попросился на ночлег один старец-странник. Когда он увидел меня, то сказал:

– Видно, за грехи наказал тебя Господь. Но Он милостив, молись Ему! У меня есть масло от мощей киевских святых, помажь им больные места.

Около полуночи, когда все спали, я разбудил своего племянника и попросил помазать мне маслицем больные места. Он выполнил мою просьбу, и вскоре я заснул. Утром мне сказали, что странник недавно ушел. Я велел племяннику догнать его и спросить, нет ли у него еще масла от киевских святынь. Старец не вернулся, но передал:

– Если Господь поднимет его с постели, то пусть сходит в Киев, там получит полное исцеление.

На следующий день я опять помазал освященным маслицем больные места и смог уже вставать и понемногу ходить, а через три дня был совершенно здоров. «Слава Тебе, Господи, – подумал я, – завтра позову священника, он отслужит молебен, а весной, Бог даст, пойду в Киев помолиться святым угодникам и поблагодарить их за исцеление!»

Но Господь все устроил по-другому. Этой же ночью мне опять стало плохо. Тогда я понял, что нельзя откладывать паломничество до весны. Нет, как только поправлюсь, сразу же пойду! И милосердный Господь благо словил мое сердечное желание.

Прошло два дня, и я выздоровел. Собрав кое-что в дорогу, я простился с родными, взял посох и пошел с надеждой на Господа Бога. По пути в Киев заходил в Воронеж и Задонск, наконец, к ноябрю дошел до Киева.

Ах, батюшка, как там хорошо! Сколько там почивает мощей святителей, праведных, преподобных! Сердце радуется, душа так и хочет улететь в горний мир. Прожил там не дели две – и, слава Богу, от моей болезни остались только следы.

Три года тому назад умер мой племянник. Я продал свой дом и теперь странствую по святым местам.

Это случилось на пятой неделе Великого поста. В сельском храме готовились к великому празднику Воскресения Христова. Прихожанку храма, благочестивую старушку, попросили почистить церковную утварь и образа. После литургии батюшка вместе со старостой принесли к ней домой икону святой великомученицы Параскевы в серебряной ризе, которая сильно потемнела от времени.

На следующий день мужики вышли из храма и стали возмущаться:

– Как батюшка посмел вынести икону из церкви, не спросив об этом у прихожан?!

Решили организовать собрание общины и пригласить туда батюшку. Когда он пришел и выслушал обвинения, то попытался их убедить, что старушка надежная, что она подготовит икону к великому празднику Пасхи, и завтра он сам привезет образ. Слова священника не успокоили прихожан, они стали кричать, что икона пропадет, что в церковь привезут другую, уже не в серебряной ризе, что батюшка скорее всего подкупил старуху… Словом, надо было срочно привезти икону, чтобы успокоить толпу.


Святая Великомученица Параскева. Икона конца XIX в.


Приказав заложить сани, священник с церковным старостой поехали к старушке. По дороге они проезжали мимо соседней деревни. Ее жители уже слышали о мнимой краже иконы, и не было избы, из которой не сыпались бы на бедные головы священника и старосты самые обидные и непристойные ругательства.

Приняв от старушки вычищенный образ и вернувшись в село, священник потребовал у сторожа ключ от церкви, чтобы поставить икону на место. Но тот ответил, что ключ у него отобрали селяне. В это время к ним подошли вооруженные дубинами мужики. Они дерзко сказали батюшке:

– Мы караульные, в храм тебя не пустим! Завтра днем посмотрим на икону! Если та самая, то хорошо, а если другая, мы с тобой разделаемся!

Сколько ни убеждал их священник, но вынужден был отнести икону к себе домой и ждать следующего дня. Лишь только он успел затеплить лампаду перед святым образом, как к нему постучал мужик и позвал его к умирающей старухе. Для того чтобы батюшка мог взять Святые Дары, караульные открыли церковь и проводили его до алтаря и обратно.

На следующий день, на рассвете, сельский староста вновь пришел к священнику, объявив, что прихожане собрались и требуют его к себе. На этот раз толпа не давала батюшке сказать ни слова. Больше всех кричал один старик, отец сельского старосты.

Священник обратился к нему:

– Побойся Бога! Зачем ты, старый чело век, внушаешь молодежи такие мысли? Ведь грешно, одумайся! Тебе надо их вразумить, а ты кричишь громче всех! Бог может наказать тебя за это!

Но старик продолжал обвинять батюшку в воровстве и вдруг упал на землю, разбитый параличом. Все затихли.

– Его наказал Господь, пойдемте скорее за иконой, помолимся святой Параскеве! – пронеслось в толпе.

Долгое время старик был без сознания. А притихшие прихожане служили молебны о его здравии и просили Господа о прощении…

Разбойник вразумил

В небольшом селе, расположенном на берегу живописной реки, праздновали день Пресвятой Троицы. Из калитки вышел опрятно одетый старичок, белый как лунь, с ласковым лицом и добрыми улыбающимися глазами. Подростки, увидев его, с радостными криками побежали к нему:

– Здравствуй, дедушка Егор! Расскажи что-нибудь, расскажи!

Этот старик был отставным унтер-офицером, человеком начитанным, благочестивым и немало видевшим на своем веку. Присев на завалинку, дедушка Егор подождал, пока все рас положились рядом, и начал свой рассказ.

– Уж более 40 лет прошло с тех пор, как мне стал особенно памятным праздник Святой Троицы. Мне тогда было лет 25, я еще не вступил в полк, и работал приказчиком. Мой товарищ, тоже приказчик, Петр Иванович, был сыном купца, в десять лет остался круглым сиротой и жил у своей тетки, помещицы, женщины кроткой и благочестивой. Петр Иванович был тихим, скромным, и мог отдать нищему последнюю копейку.

Но человек не без греха, и Петр Иванович тоже имел свои странности. Он почему-то не любил ходить в церковь. Я говорил ему:

– Петр, почему ты в церковь редко ходишь? Хоть бы к обедне сходил!

Он улыбнется, бывало, и скажет:

– Все равно, где молиться: дома или в церкви, Бог-то один! Так что я могу и дома помолиться!

Однажды накануне праздника святых апостолов Петра и Павла он пошел в поле. Солнце тихо садилось за лесом, вечер был чудесный, ничто не предвещало ненастья. Когда Петр Иванович подошел к полю, погода резко изменилась: подул сильный ветер, в небе поя вилась черная грозовая туча. Вскоре хлынул дождь, засверкала молния. Он сошел с гряз ной дороги на траву и остановился. В этот момент сверкнула молния и ударила в землю в двух шагах от него. Если бы Петр Иванович не сошел с дороги, то молния попала бы в него.

В другой раз, на праздник Воздвижения Креста Господня, он вместе со сторожем по шел в лесную сторожку. Петр Иванович по слал сторожа на чердак, а сам ждал его в сенях. Вдруг какая-то сила подтолкнула его в горницу. Как только Петр Иванович вошел и закрыл за собой дверь, в сенях послышался страшный грохот.

Когда он открыл дверь, то не поверил своим глазам: потолок в сенях обвалился. Оказывается, сторож, когда стал слезать с чердака, облокотился на перекладину, поддерживающую потолок. Перекладина была гнилой, она и обрушилась. Петра Ивановича задавило бы, если бы он остался в сенях.

В его жизни были и другие случаи чудесной помощи Божией, но он не вразумлялся и по-прежнему не ходил в храм. Я надеялся только на то, что Сам Господь обратит его на путь истинный и заставит ходить в церковь!

Накануне праздника Пресвятой Троицы Петр Иванович поехал в город, чтобы переложить свои деньги из городского банка в губернский. Он был очень трудолюбивый человек, а деньги копил на черный день. После того, как он взял деньги из банка, Петр Иванович решил отвезти их сначала домой. В городе его стали отговаривать знакомые:

– Куда ты поедешь, ведь завтра большой праздник! Сходил бы ты в церковь, помолился, а завтра после обеда и поехал бы, ведь тебе некуда спешить! А теперь ехать опасно: вечер, да и гроза собирается.


К Троице. 1902 г. Худ. Сергей Коровин


Но Петр Иванович не послушался.

Как только он двинулся в путь, в храме зазвонил колокол ко всенощной. Но он все равно не стал заезжать в храм. Вскоре стал накрапывать дождик, постепенно превратившийся в ливень. Когда Петр Иванович въехал в лес, то подумал: «Уже половину пути проехал, скоро и до дома доберусь!» С этими мыслями он продолжал путь. Вдруг кто-то схватил его лошадь за узду и закричал:

Хотя Петр Иванович был не из робкого десятка, он сильно испугался. На него набросились несколько человек, ударили по голове и стащили с телеги…

Когда он очнулся, увидел, что уже наступило утро. Он лежал на земле, раздетый, лошади рядом не было. От слабости Петр Иванович не мог даже пошевелиться. Тогда он обратился к Богу с молитвой:

– Господи! Я очень грешен перед Тобой, я не ходил в Твой храм! Прости меня, помоги мне, не дай мне умереть без покаяния! Обещаю, что буду ходить в церковь!

После этого он потерял сознание, а очнулся уже у меня в доме. Случилось это так. В тот день после литургии я должен был ехать в город по делам. Когда я проезжал по лесу, услышал чьи-то стоны. Вижу – кто-то лежит. Я перекрестился, слез с телеги и по дошел поближе. Как же я удивился, увидев перед собой Петра Ивановича! Он, бедный, был весь в крови и без сознания. Я кое-как взвалил его на телегу и привез к себе домой.

Через день он пришел в себя.

Болел Петр Иванович полгода. Хозяин его уволил, и он остался без куска хлеба. Во время болезни он ни разу не возроптал на Господа Бога, все время молился и говорил:

– Я этого достоин. Слава Тебе, Господи!

Когда ему стало лучше, он решил искать себе работу, но я его не пустил:

– Куда ты пойдешь? Ты еще не совсем здоров. Слава Богу, кое-какая есть, нам с тобой хватит, прокормимся. А то у меня родные умерли, теперь и ты уйдешь. Ни за что не пущу!

Так и остался Петр Иванович у меня жить. Он стал часто ходить в церковь, много молился, за все благодарил Господа.

Незаметно прошел год, опять наступил праздник Пресвятой Троицы. В этот день Петр Иванович долго на коленях молился в храме. Когда он пришел домой, я спросил:

– О чем ты так усердно молился?

– Я просил, чтобы Господь пристроил меня куда-нибудь. Не могу же я даром есть твой хлеб! – И заплакал.

А я сказал:

– Да что ты, Бог с тобой! Кто тебя попрекает хлебом? Бог милостив, не оставит.

Только я произнес эти слова, как принес ли бандероль и письмо на имя Петра Ивановича. Что такое, думаю, ведь он никогда не получал писем.

А он мне говорит:

– Это тебе, наверное, прислали, а по ошибке мое имя написали.

Я взял письмо, стал читать и не поверил своим глазам. Это письмо прислал тот, кто ограбил Петра Ивановича под Троицын день и по чьей вине он остался без куска хлеба! Вы, может быть, спросите, кто был этот человек? Этого я не знаю, он ничего о себе не сообщил.

Этот недобрый человек писал, что хотел украденные деньги припрятать на черный день. Но совесть не давала ему покоя, с каждым днем ему становилось все тяжелее. На конец он решил вернуть деньги.

Я молча протянул письмо Петру Ивановичу. Прочитав его, он заплакал, опустился на колени перед образом Спасителя и стал молиться.

И я тоже не мог сдержать слез.

Раскаяние раскольника

Вот что рассказал мне крестьянин, прихожанин нашего храма:

– Я, батюшка, в молодости был в рас коле вместе со своей семьей. Но милосердный Господь, Который не хочет смерти грешника, вразумил меня, окаянного.

Мой отец завещал отвезти его тело после смерти в деревню Лисенки, где была секта беспоповцев. И там после отпевания раскольническим попом, то есть старой девой, похоронить его в лесу, где обычно хоронят раскольников.

Когда отец умер, я, выполняя отцовское завещание, повез его тело в Лисенки. Тогда мы, раскольники, боялись православных, если бы они узнали о захоронении в лесу, то должны были сообщить об этом властям, к нам приехал бы полицейский, а там следствие… Поэтому я поехал глухой ночью. До Лисенок надо было ехать лесом. Поездка с мертвецом, ночь, крик сов – все это привело меня в сильное уныние. Но я продол жал ехать, думая, что делаю доброе, святое дело – исполняю завет отца. Но тут-то и случилась страшная история. Наверное, Господь сжалился над Своим погибающим созданием, захотел меня, окаянного, вернуть в лоно Матери – Святой Православной Церкви, от которой отошел мой отец и меня увлек на погибель.

Проехав половину пути, я случайно обернулся и увидел, что мой покойный батюшка лежит на дороге! «Что за чудо, – подумал я. – Телега ехала тихо. Я услышал, если бы тело упало на дорогу!» Тем не менее, тело покойного лежало на земле, а пустой гроб стоял, накрытый крышкой!

Будто невидимая сила выхватила тело моего несчастного отца, умершего без церковного покаяния, и повергла его на землю. У меня даже волосы на голове зашевелились и прошиб озноб. Даже сейчас мне страшно вспоминать об этом… Я положил тело в гроб, а крышку привязал веревкой. И что же? Через некоторое время тело опять было на земле! Так повторялось три раза.

И враг-то, батюшка, помрачил меня, окаянного! Мне надо было вернуться назад, а я все ехал, как одержимый, вперед, боясь, что надо мной будут смеяться мои же собратья-раскольники.


Раскольница на кладбище. Русский Север.

Фото начала XX в.


Не помню, как я доехал до Лисенок, потом похоронил отца, по обычаю раскольников, в лесной глуши.

Этот страшный случай так на меня подействовал, что я вскоре оставил раскол и при соединился к Православной Церкви, а вместе со мной в Православие перешло и мое семейство.

С тех пор, батюшка, опротивели мне раскольники, я избегаю бесед с ними, как смертоносной заразы. Так вразумил меня Господь.

Скованный цепями

Недавно я услышал поразительный рас сказ. В одном приходе после смерти настоятеля его место занял новый батюшка. Через несколько дней он тоже отошел ко Господу. Его место занял другой священник. Но с ним случилось то же самое – он вскоре умер! Таким образом, приход в течение месяца лишился двух новых священников.

Духовное начальство нашло нового кандидата на освободившееся место, им оказался молодой священник. Его первая служба в храме приходилась на праздничный день.

Войдя в алтарь, батюшка неожиданно увидел недалеко от святого престола незнакомого священника, в полном облачении, но скованного по рукам и ногам тяжелыми железными цепями. Недоумевая, что все это значит, батюшка, однако, не потерял присутствия духа. Помня, зачем пришел в храм, он начал обычное священнодействие с проскомидии, а после прочтения третьего и шестого часов совершил всю Божественную литургию, не обращая внимания на постороннего священника, который после окончания службы стал невидим.


Портрет священника. 1848 г. Худ. Алексей Корзухин


Тогда иерей понял, что тот скованный священник пришел из загробного мира. Но что это значило, и почему он стоял именно в алтаре, а не в другом месте, этого он не мог понять. Незнакомый узник во время службы не произнес ни одного слова, только поднимал скованные цепями руки, указывая на одно место в алтаре, недалеко от престола.

То же самое повторилось и на следующей службе. Новый батюшка взглянул на то место, куда указывал призрак. Присмотревшись, он заметил лежавший на полу, около стены, небольшой ветхий мешок. Он поднял его, развязал и нашел там множество записок о здравии и об упокоении, какие обычно подают священнику для поминовения на проскомидии.

Тут иерей понял, что эти записки остались непрочитанными умершим настоятелем храма, который явился к нему из загробного мира. Тогда он помянул на проскомидии имена всех, кто был в тех записках. И тут же увидел, как помог умершему священнику. Едва он закончил чтение этих записок, как тяжелые железные цепи, которыми был скован загробный узник, с лязгом рухнули на землю.

А бывший настоятель подошел к батюшке, не говоря ни слова, упал перед ним на колени и поклонился. После этого он снова стал невидим.

Служба Отечеству

Как-то меня пригласили на освящение квартиры одного чиновника. Быстро одевшись, я вышел на улицу, где меня поджидал слуга этого господина, крепкий солдат. Пока мы шли, я спросил его, давно ли он на службе?

– Я уже, батюшка, второй год в отставке.

– А сколько лет ты служил?

– Двадцать пять.

Я удивился. Он был так моложав, что ему нельзя было дать больше тридцати лет.

– Наверное, служба-то была легкой, без особых трудов?

– Не знаю, что сказать на это, батюшка. Может ли у солдата быть легкая служба? На труд солдат и присягает! Вот я, например, прослужил двадцать пять лет – и все на Кавказе. Сколько за это время мне пришлось вы терпеть! Да, сколько я прошагал, вернее, по ползал, по горам Кавказа! И в Дагестане был, и в Чечне, да мало ли! К первым кавказским удальцам, может быть, и не принадлежал, но и не отставал от них.

– Это, батюшка, из-за особенной ко мне милости Божией. Поэтому, думаю, и на военную службу попал.

– Да разве ты смотришь на военную службу, как на особенную милость Божию к человеку? – удивленно спросил я.

– Конечно, батюшка!

– Почему?

– А потому, что из-за военной службы я и свет Божий вижу, и счастлив в семейной жизни.

– Как же это? – спросил я.

– Я родился в селе, – начал он. – Мой отец был крестьянином, из трех его сыновей я самый старший. На шестнадцатом году моей жизни Господу было угодно испытать меня: я стал терять зрение. Так как я был помощником отца, моя болезнь сильно его печалила. Несмотря на свою бедность, он отдавал на мое лечение последнюю трудовую копейку, но ни домашние средства, ни лекарства не помогали.

Обращались мы с молитвой и к Господу, и к Матери Божией, и к святым угодникам, но и здесь не сподобились милости. Через какое-то время моя болезнь усилилась, и наконец, я полностью ослеп. Это случилось ровно через два года с начала моей болезни. Совершенно потеряв зрение, я стал ходить ощупью и часто спотыкался. Тяжело мне было тогда, передо мной была постоянная, нескончаемая ночь. Не легче было и моим дорогим родителям.


Голова крестящегося солдата. 1897 г.

Худ. Василий Суриков


Однажды, когда я был в доме один, вошел отец. Положив руку мне на плечо, он сел рядом и задумался. Долго длилось его молчание. Наконец я не выдержал.

– Батюшка, – сказал я, – ты все горюешь обо мне? Зачем? Я ослеп, потому что так угодно Богу. Что же, батюшка, ты хотел мне сказать, – спросил я его, – скажи откровенно!

– Эх, Андрюша, разве я могу сказать тебе что-то радостное? Думаю, что тебе надо идти к слепым и учиться у них просить подаяние Христа ради. Хоть чем-нибудь тогда поможешь нам, да и сам не будешь голодать!

И тогда я понял всю тяжесть моего положения и крайнюю бедность, из-за которой страдал мой отец. Вместо ответа я заплакал.

Батюшка, как умел, стал утешать меня.

– Не ты, – сказал он, – первый, и не ты последний, Андрюша, дитятко мое! Наверное, так угодно Богу, чтобы слепые кормились Его именем. И просят-то они во имя Божие…

– Правда-то правда, – в волнении за метил я, – слепые просят подаяние во имя Божие, но многие ли из них живут по-христиански? Батюшка, я и сам думал об этом, зная вашу нужду, но никак не мог переломить себя! Лучше я день и ночь буду работать, жернова передвигать и голодом себя морить, но не пойду по окошкам, не стану таскаться по базарам и ярмаркам!

После такого решительного отказа мой отец больше не настаивал и не напоминал мне о подаянии.

В начале октября батюшка пришел с улицы и, обратившись к матери, со вздохом сказал:

– Много у нас будет слез на селе.

– Почему? – спросила мать.

– Да объявили набор в армию.

– Большой?

– Да не малый!

Потом батюшка внезапно спросил меня:

– А что, Андрюша, если бы Бог вернул тебе зрение, пошел бы ты в солдаты? Стал бы служить за братьев?

– С величайшей радостью! – ответил я. – Лучше служить государю и Отечеству, чем с сумой ходить и даром есть чужой хлеб. Если бы Господь вернул мне зрение, я ушел бы в этот же набор!

– Если бы Господь умилосердился на твое обещание, я бы с радостью благословил тебя!

На этом вечер и закончился. Утром я встал рано, умылся и, позабыв о вчерашнем раз говоре, стал молиться. И, о радость! Я вдруг стал видеть!

– Батюшка, матушка! – закричал я. – Молитесь вместе со мной! Встаньте на колени перед Господом! Кажется, Он сжалился надо мной!

Отец и мать бросились на колени перед образами:

– Господи, помилуй! Господи, спаси!

Через неделю я был совершенно здоров, а в начале ноября уже стал солдатом. Прошло двадцать пять лет моей службы, и у меня ни разу не болели глаза. А где я только ни бы вал, под какими ветрами, в каких сырых местах, какой переносил зной! Сейчас я женат, в отставке, и могу честным трудом кормить свою семью.

После этого, батюшка, я смотрю на военную службу, как на милость Божию ко мне! Видно, батюшка, служба православному го сударю приятна Господу!

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви ИС Р15-501-0056

© ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

* * *

Какая там «тихая пристань»! Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти нетленную первооснову. Здесь «невидимая брань» и воинское дело духовного подвига.

Ф. Уделов. Монастырь и мир

Я не знаю, у кого из святых отцов архимандрит Зинон взял эти наставления в поучение одному из слишком беспечных, не по-монастырски вольнолюбивых послушников, но берегу писанный в подчеркнуто старой орфографии листок, чтобы, переступая порог монастыря, не нести туда «уличных» страстей. За этими стенами властвуют не наши честолюбивые кодексы и не наши бодрые добродетели.

«Монах есть тот, кто, будучи облечен в вещественное и бренное тело, подражает жизни и состоянию бесплотных».

«Монах есть всегдашнее понуждение естества и неослабное хранение чувств».

«Монах есть тот, кто, скорбя и болезнуя душою, всегда памятует и размышляет о смерти и во сне, и в бдении».

Даже и не ведая этих правил, мы переступаем порог монастыря с необъяснимым смятением и, несмотря на все бесстыдство многолетней атеистической пропаганды, особенно ожесточенной к монастырям, до первого живого столкновения с монашеской обителью чувствуем требовательную, укоряющую нас инакость этого быта, его нездешнюю строгость.

Казалось, мы уже навсегда отторжены от этого мира. Можно было читать Лескова или Достоевского (монастырские главы «Карамазовых» или «Бесов»), чеховского «Архиерея» или толстовского «Отца Сергия», но для недавнего советского слуха это была только «литература», только бесконечное прошедшее вроде крепостного права. И даже если вспомнить первые впечатления от посещения монастыря людьми моего поколения, вернувшимися в Церковь уже после тысячелетия Крещения Руси, то и они еще не один месяц будут тревожно неуверенными и волнующими, как выпадение из времени. Думаю, что это чувство смятения и неуверенности немногим отличается у новичков и сейчас. Разве что позднее, спустя годы, когда подлинно войдешь в Церковь не созерцателем, а исподволь опамятовавшимся и постепенно окрепшим православным (слава Богу, не потерявшим родовой памяти), начнешь почаще бывать в монастыре, входить в порядок его долгих служб, то так же понемногу, как бы само собой догадаешься, что настоящее-то время во всей полноте, во всей духовной выси этого понятия ощущается именно здесь. Здесь ты современник не суетному дню, а всем, кто стоял тут до тебя и будет стоять после, что сразу придает душе силы, а уму света.

И тут же словно сами собой начнут сходиться живые, необходимые книги, которые, кажется, только и ждали твоего духовного поспевания. А когда прозревает нация, то они приходят не к одному тебе, а и в общую современную культуру. И теперь уже не в одних монастырях можно прочесть и зайцевские воспоминания об Афоне и Валааме, и дивные, не знающие ни подобия в нашей литературе, ни продолжения книги И. Шмелева – его «Богомолье», его «Лето Господне», его «Старый Валаам». А там, глядишь, дойдет дело до книги Константина Леонтьева об оптинских днях Климента (Зедергольма) и до бесхитростной, чудно сердечной книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки», где Оптина предстанет во всей полноте внешне бедного, но духовно неисчерпаемого быта. Все, кто читал их, помнят святой воздух их доброты, их чистую ясность, их благоговение.

Ожесточенные, приученные коварством государства всякое слово принимать с осторожностью, а всякого ближнего только как товарища по работе, общественного союзника или противника, забывшие старинные русские обращения к незнакомым людям «матушка», «брат», «сестрица», мы еще долго стыдимся братской любви этих книг, их молитвенной, порою умиленной речи. И нет-нет еще покажется, что герои тех же шмелевских книг простоваты и будто даже оторваны от настоящей-то жизни, что-де и за польза в этих безусловных, не спрашивающих послушаниях? А между тем эти «немудрые» послушники собрали духовную Россию, и я не удержусь, чтобы не процитировать страницу из шмелевского «Старого Валаама», где он спустя годы узна́ет, как два мимолетных его монастырских знакомых были отправлены потом на послушание в Уссурийский край и основали там не только крепкую обитель, но и хорошее издательство, чьи святые книги и до родного Валаама доходили: «Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия».

Она и впредь будет такими людьми жива. Сколько монахов сегодня несут послушание по дальним псковским приходам в стороне от дорог, неустанно трудясь, чтобы сохранить эти приходы в обезлюдевших селах и уберечь храм как последнюю опору, чтобы земля не осиротела совсем. Порою одних хозяйственных забот на их плечах больше, чем священнических, и к Богу-то они поневоле, как шутил печерский старец архимандрит Иоанн Крестьянкин, «одним крылышком, но зато каждым перышком». И это они поднимают Вознесенский монастырь в Великих Луках, и Крыпецкий монастырь под Псковом, начиная опять с пустого и хорошо если не обесчещенного места, уповая только на неутомимые руки и молитву.

Да и в самой обители труда всегда не меньше, и он не легче. И я не о физической работе говорю, хотя и она, для монастырской кухни например, всегда начинается до света, когда келарь возжигает свечу у негасимой лампады над ракой основателя и несет огонь, чтобы разжечь печь для хлебов и просфор и тем подхватить послушание предшествующих столетий как одно, не подвластное времени дело, как одной Церкви понятное время «во веки веков» – словно та же просфора, один «хлеб Христов» ложился перед первым настоятелем и нынче служащим священником. А там скоро затеется работа на конюшне, в кузнице, в гараже, в мастерских. Но главным-то все-таки будет труд молитвы. Евангелие нас всех предупреждает, что «Царствие Небесное нудится» (Мф. 11: 12), достигается непрестанным усилием, не дающим расслабиться трудом, но мы умеем пропустить это мимо ушей, слишком прямолинейно поняв слова Спасителя «Бремя Мое легко есть» (Мф. 11: 30), – а оно «легко» до креста на Голгофе; и монах помнит это за себя и за нас постоянно вместе с мыслью о смерти.

И всюду – при всей тяжести послушания, в коровнике, в лазарете, в кузнице – это труд благодатный, неуловимо отличный от работы в миру. В молитве ли разгадка (а с нее начинается всякое монастырское послушание), в постоянном ли предстоянии перед Богом, но тут каждое занятие чисто и важно душе, словно труду возвращается первоначальная святость, и всякое дело незазорно, и все равны перед Божьим порядком мира.

…Но это я уж с «середины» начинаю. Словно книжка уже написана и не хватает одного вступления, а между тем дорога этого текста была долгой. Не было никакой книжки, а была сначала просто жизнь. Дневник же завелся даже как будто просто исподволь, словно сам собой родился (никак не найду его отчетливого начала), только когда судьба свела меня с иеромонахом, игуменом, а там и архимандритом отцом Зиноном, его мыслью, его непрестанным напряжением, которое, очевидно, происходило от самой его «профессии», его небесного дара иконописца. Не зря Евгений Трубецкой звал икону «умозрением в красках». Образ – это молитва и мирознание, богословие и философия, литургия и искусство в непрестанном взаимопроникновении. Конечно, мне все было ново и мало было услышать. Хотелось записать, удержать, обдумать. А потом уже бежать к друзьям и духовным детям отца Зинона, скорее усадить их за стол: «Послушайте! Батюшка сказал…» И думать вместе и радоваться, что он меж нами, и вместе с ними расти душой.

Пожалуй, больше для них и писал – для Валерия Ивановича Ледина, который одно время был старостой Троицкого собора (в пору, когда отец Зинон писал там Серафимовский иконостас) и в доме которого мы и виделись с отцом Зиноном. А уж потом мы часто виделись и говорили с отцом Зиноном и в самом этом Серафимовском храме, где в конце дня служили вечерню, или в звоннице собора, где отец Зинон во время этой псковской работы и жил. Позднее Валерий Иванович стал монахом Иоанном. Писал я свой дневник и для музейщицы Ираиды Городецкой, которая тоже через несколько лет станет монахиней. Они уходили за отцом Зиноном, с годами постигая через него полноту и красоту Церкви. Теперь их обоих давно нет на белом свете. Писал для поэта Артемия Тасалова, архитектора Сергея Михайлова, для Михаила Ивановича Семенова и Саввы Васильича Ямщикова.

Мне было трудно носить это счастье слышания и понимания каждый день нового мира одному. Тем более время-то – вспомните-ка! Только-только Россия отпраздновала тысячелетие Крещения, прожив семьдесят лет в «одичании умственной совести», как звал это состояние отец Георгий Флоровский. И сама-то Церковь только приходила в себя. До книжного моря в храмах было еще далеко. Это сейчас зайди в церковную лавку – и растеряешься: тысячи книг предлагают тысячу способов спасения – прочти и прямиком в Царствие Небесное! А тогда еще опытом надо было брать, вглядыванием и вслушиванием. Да и монастырь ведь! Приходской опыт тут помогает мало.

Ну и, конечно, прежде всего само явление! Кто знал и знает отца Зинона, тем ничего объяснять не надо. А кто не знал, надеюсь, даже и по моим захлебывающимся записям увидит, отчего я был нетерпелив в своих заметках.

Этим записям с первой страницы уже двадцать пять лет. И я и правда думать не думал об их публикации. А вот теперь, когда моя жизнь даже не идет, а летит к закату, вдруг вижу, что это уже как будто и не частная, не только моя и моих друзей история, а просто история нашего общего мечущегося тогда русского самосознания на пороге возрождения Церкви. И история живая, потому что писана не отвлеченным умом, а живым переживанием. Кипящие в ней вопросы сегодня в большинстве загнаны внутрь, но так и не разрешены. Ну, значит, не грех повторить их снова.

На минуту смутишься: не сор ли это из избы? Не вода ли на мельницу злых умов, которые ждут не дождутся повода к иронии, а то и к ученому сопротивлению. А только отразившиеся тут споры – свидетельство не сомнения и тем более не разрушения, а отражение искреннего нетерпения молодой веры, для которой Новый Завет никогда не станет Ветхим, а Христос будет приходить с каждым новым человеческим сердцем все тем же вопрошателем, несущим не мир, но меч в каждое неравнодушное сознание. Ведь «Путь, Истина и Жизнь» – это не последовательные ступени обретения покоя, а всегда прежде всего Путь и только тогда Истина и Жизнь. А как успокоился, как показалось, что «нашел», так уж жди, что и вокруг все выцветет и помертвеет.

А самое тревожное, что монастырь-то – вот он! Знаменитый, на всю Россию известный. И «герои» в большинстве еще спасаются там и тем спасают и нас. Вначале думал переименовать и саму обитель, и «героев» – как-то безопаснее. Назову, скажем, «Где-то в России» и тем и «типичности» прибавлю, и себя загорожу от неизбежного церковного гнева. А оказалось, что литературой тут не возьмешь. Сразу ряженьем начинает отдавать, игрой. И все вроде то, да не то. Все мы видим мир по-своему, и каждый из «героев» скажет, что все было не так, и не узна́ет себя. Но мы ведь все с вами – только система зеркал, и нас столько, сколько людей нас видят. Все мы заложники чужого взгляда.

Это осколки моего зеркала, и что в нем отразилось, то отразилось в силу моего зрения и разумения. И это ведь не портреты насельников монастыря, отцов и владык и моих товарищей. Это в известной и даже в большей степени автопортрет моей души, моего понимания мира, моей веры и моего неверия. А история и состоит из миллионов «я», каждое из которых буквой ли, запятой, междустрочным пространством говорит свою часть мирового текста. С тем и войду в невозвратную воду давних монастырских лет. А первую запись возьму из «прежней жизни», когда еще и дневника не было, и не было в моей судьбе отца Зинона, а было первое настоящее удивление и первое переживание главного монастырского праздника. Я приехал тогда в гости к живущему на хуторе недалеко от монастыря прекрасному эстонскому художнику Николаю Ивановичу Кормашову, чтобы написать о нем. И раз уж дело было накануне Успения, то, конечно, сначала в монастырь.

До тысячелетия Крещения еще был целый год.

Изборские инструменталисты вооружают свои гитары (свет, усилители) на городской площади – удерживать молодежь. Как у нас в соседстве с Троицким собором перед Пасхой: непременно кинотеатр «Октябрь» работает до утра и норовит показать самое «заманчивое» – какую-нибудь «Королеву Шантеклера», «Анжелику – маркизу ангелов», а то и «Фантомаса» – остановить молодой поток, который потом все равно в собор милицейский кордон не пустит.

Вот и тут ставят музыкальную ловушку. А народ течет мимо – к монастырю. Я пришел как раз во время крестного хода, когда образ выходил из проема Никольских ворот к Михайловскому собору. Цепи мужчин сдерживали теснящуюся толпу. Уже горело много свечей. Образ установили на паперти между колонн, разделив монашеский и мирской хоры. Сотни свечей в ящиках все пополнялись, свечи текли по плечам к празднику. Там крепкий старик в застиранной рясе – не монашеского, а крестьянского ухватистого вида – брал их десятка по два и, сбив фитилями в одну сторону, обжигал, медленно поворачивая, оплавлял, чтобы потом фитили вспыхивали ровно и без труда, и, так приготовив, тушил и опять клал до срока в ящик. Дети толпились на ступенях и весело глядели вниз, где плыла река свечей в руках молящихся. Младенцы спали на руках и в колясках. Уставшие приседали кто где прямо на траву. Зажглись прожектора, и акафист пели уже при совершенной ночи.

Помазание, как обычно, повлекло народ к главному образу, но потом нетерпеливые разошлись к другим иконам в разных местах двора, приложились и были помазаны там. А у чудотворного Успенского всё шли и шли по тесному переходу взявшихся за руки монахов и прихожан и крепкие, и хворые. Отец почти на себе тащил скрюченного полиомиелитного сына, чтобы тот мог приложиться, и потом так же обратно нес на себе, и лицо было спокойно, привычно к муке и беде. Одержимая баба высоко и не людским каким-то голосом звала Зину, потом кричала невнятно. Ее успокаивали и отводили от образа. Шествию не было конца. И кто-то уже устраивался в поредевшем дворе ночевать прямо на травяном (цветы разобрали верующие) пути Богородицы. Я поставил остаток свечи к другим, пылавшим на ограде Никольской церкви, и спустился на «кровавый путь». Там над Николой в Богородичном ряду тоже пылали сотни свечей, и бабушка, глядевшая за ними, все спрашивала: «Ну где фотограф-то? Обещал снять меня, я готовая». Из тьмы проем был светел и тепел, по-домашнему уютен и праздничен. Расходились уже под звездами, весело, в чаянии завтрашнего дня.

Чуть сеется мелкий дождь, но служба у образа (теперь он стоит рядом с собором, внизу) продолжается непрерывно. В Михайловском соборе ждут владыку. Я пробиваюсь поближе и тоже жду, волнуясь. Наконец ровно в десять двери отворяются, и он, в митрополичьем плаще и скуфье, выходит под гром хора «Исполла эти, деспота!». После благословения начинается чудо облачения – вон с себя дорожное платье до белой светящейся, текущей до пят рубахи, и все вновь: изящество, сила, покойная красота, значительность обряда, где всему – поручам, поясу, епитрахили, набедреннику, митре, даже, кажется, большому гребню – возвращается первоначальная иерархическая и метафизическая значительность. Молодые иподьяконы легки и бесшумны, движения владыки безупречны, хор высоко и сильно именует символы, молитвословные знаки каждого предмета. Владыка служит опрятно, ценя музыку жеста и голоса, текста и смысла, а наместник архимандрит Гавриил – тот грубо и просто, как командует носильщиками на вокзале, зато отец Иоанн Крестьянкин даже, кажется, и не служит, а живет готовно-весело, с сердечной деревенской любящей простотой.

Я выхожу во двор. Богородица возвращается к Успенскому собору. Дорожка опять свежа и убрана цветами, и народ почтительно стоит по сторонам, но, когда икону берут на плечи и она поворачивается лицом к пути, люди не выдерживают и кидаются на дорожку, чтобы подойти под образ. Девушки, готовившие путь, мечутся и просят сойти («Это не для вас, это – для Богородицы»), но их уже никто не слышит. Теперь это первое – подойти под образ. Я встаю вместе со старушками (монах впереди командует: «По четыре, по четыре в ряд!») и с неясной тревогой гляжу, как образ медленно плывет на меня. Мужикам тяжело, толпа теснит их и сбоку и спереди, тем более что каждый, подходя под образ, норовит поднятой рукой коснуться стекла, как ризы Богородицы, и тем тормозит ход. Тесно, глухо, тревожно внутри. Я тоже касаюсь стекла и думаю о Викторе Петровиче и Марии Астафьевых (оба болеют): «Помоги, Пресвятая Владычица». Образ проходит и останавливается у кованой иконы Корнилия. Скоро выходят из собора духовенство и молящиеся и тоже идут к образу, чтобы потом уже двинуться к Успенской церкви, где служба продолжается. Опять акафист, и колокола гремят весело, слаженно, все сразу, покрывая пение хора во всю службу, опять внятно и нежно, как молитвенное восклицание «Вот я, Господи!», заливают монастырь, свечи потрескивают от мелкого дождливого сева.

А это уже после празднования тысячелетия Крещения.

Остановился в келье игумена Зинона. Потом ладили чай в его серебряном чудном самоваре, какого и у Семена Гейченко нет. Отец Зинон показывал свои келейные иконы, выхваченные у наместника Гавриила с грузовика, – «в дрова отправляли». Среди них иконы XVI–XVII веков, замечательный походный алтарь-складень, «Неопалимая Купина», деисусный «Златоуст и Василий Великий».

– Гавриил вообще человек для жития: клубнику запретил пропалывать, чтобы братия в грядки не ходила, траву тут не косил, и все пошло дичать, яблони подреза́л в цвету, и вот – ни одного яблочка. Колера при ремонтах все сам составлял. Поглядите вон: синий, оранжевый, желтый – все бьют по глазам! Деревьев поубирал тьму, и вот эти у колодца были обречены – не успел. А камень покрашен зеленым, чтобы паломники не кололи на молитвенную память, – сразу будет заметно, и можно обличить. Говорят, тут первые насельники молились.

Вышла было луна, высыпали звезды, проплыл спутник, но скоро потянул сильный ветер, и все затмилось. В братском корпусе идет спевка хора, перекрывающая ветер. Лист, на мгновение притворившись живым, метнется по дорожке, увлекая взгляд, но, только его увидишь, он опять недвижим (последние забавы осеннего ветра).

Проспал раннюю обедню в Успенском храме, да и отец Зинон не советует: бесноватые помолиться не дадут. Пошли с ним в Никольский храм, а там к соседнему Корнилию и в Покровскую церковь… Тут всё еще в начале: варианты фресок пробуются прямо на стенах, тут и там лики воинов, святых, Архангелов – как наброски на полях или бессознательно начерченные рукой портреты на чистом листе, пока мысль занята другим, – проба пера.

Были и еще приезды, но пока еще больше глядел, и рука не тянулась к перу. А жалко – там проклевывался настоящий росток, и всё потом виделось бы вернее, но кто же из нас вдаль заглядывает? Живешь и живешь. Слава Богу, потом уже с тетрадью не расставался.

Приехал в Печоры в начале второго. Дверь в мастерскую закрыта. День разгулялся, солнце, ветер, весна. Пришел батюшка. Едва я устроился, явились славильщики и густо, как городовые на картинах Перова или Маковского, спели «Рождество» и «Дева днесь». Пока они кричали, батюшка торопливо перерывал стол, потом сунул по десятке в конверты и вынес с благословением. Потом я разбирал книги, привезенные Олесей Николаевой, – весь Шмеман, архимандрит Киприан, Николай Афанасьев, Константин Леонтьев. И пока я смотрел, по дому всё шли, говорили, спрашивали…

Скоро и вечер. Пели вечерню в келье с Алешей и Кликушей, потом сели за ужин «без утешения». А стоило отобедать – явилось и «утешение»: пришли отцы Анастасий (келарь) и Таврион (библиотекарь) с коньяком, шампанским, икрой и «царской селедкой» – форелью в банке. Рождество – как без «утешения»? Говорили о русском пьянстве (о чем же еще за коньяком-то?), писателях Шапошникове, Честнякове. Отец Таврион – костромич и в прошлом журналист, вот и разговор о писателях да костромских гениях.

Подъехал архитектор Александр Сёмочкин. Он будет строить на Святой горе храм Всех Печерских святых. Заспорили о Шмемане. Отец Таврион, как кажется, против шмемановских литургических правил и, улыбаясь, говорит, что вот живущий по Шмеману молодой костромской священник решил применить на практике его евхаристические требования (причащение за каждой литургией всех молящихся), но кончилось все общими ссорами, а сам батюшка как-то по дороге из храма домой пал и чуть не помер. Хорошо, его нашли чуть живого случайные бабушки и привезли на санках.

Отец Зинон:

– А не надо быть дураком и сразу кидаться в переделку, тем более с нашими бабушками.

Послушник Алеша, все время натыкаясь на что-нибудь интересное (а ему пока все интересно – от неожиданного образа, красивой книги, хоть закладки), восклицает:

– Ух ты! Батюшка, а мне дашь?

– Чего тебе? Чего тебе? Молчи! На, больше не проси! – сердито по виду, но внутренне нежно бормочет отец Зинон.

А Сашка Кликуша – тот все хочет быть умнее и расторопнее себя. И смеется, когда говорят простое: «Эх ты, как я не догадался?» – и, смеясь и радуясь, рассказывает о Кипре и Америке, где мальчиком жил с родителями при посольстве, а потом искал правду до двадцати одного года, был уже и наркоманом, и к буддистам ходил, а вот победила наша Церковь – такая открылась ему сила в обряде, даже в самом только виде кремлевских храмов («это тебе не баптистские пустяки, это – серьезно»). И вот четыре года в монастыре, помирил и повенчал уже почти разошедшихся родителей, которые снова обрели друг друга.

– Нет, батюшка, я не подвижник, чтобы спать шесть часов, я не приду на утреню, тем более потом мне на раннюю литургию идти. Нет, мне надо восемь часов спать, не меньше.

– Совсем с ума сошел. Куда тебе столько? Остальной ум заспишь. Не будет с тебя толку. Вставай давай, читай повечерие.

Горит лампада, давно ночь, звезды глядят в окно. Свет свечей колеблется на ликах Эммануила, Богородицы, Иоанна Богослова. Я шепчу Сёмочкину: «Как трудно, Господи!» И он понимает, о чем я: «Да, и мне тут так хорошо, никуда бы и не уезжал». Для таких дней и этого покоя живет человек. А потом как?

Сплю я на печке, проворочался до начала четвертого. Встаем. Батюшка как лег с другой стороны печи, так, кажется, и не поворотился ни разу:

– Как спали?

А что мне сказать? Полено под головой еще не по моим подвигам; скимни рыкающие, скнипы и песии мухи – вот и все видения.

– Ах ты, горе какое. Теперь и не уснете – у меня днем проходной двор.

Приходят Алеша, Саша – начинаем утреню до половины седьмого, и по окончании, видя, что мне уж и не уснуть, отец Зинон сыпет подарки – пластинку старообрядцев, крест Кирилла Шейкмана, дивный том «Искусство 1000-летия», лампаду, отлитую Георгием по древним образцам. К восьми приходит Олеся Николаева, и под их воркотню я все-таки на час задремал. Потом сидим с Олесей и Сашей Сёмочкиным. Она рассказывает о Париже, о смерти Даниэля, о приезде Синявского, о дикой тяжести московской жизни. Спрашивает у Сёмочкина: что делать, куда идти, на что надеяться?

Александр свое: что писал Горбачеву, что зеленая и с Богом земля дороже мертвой и с бесом. И тут же чертит программу: земля крестьянам, очищение природы, расселение из супергородов, народные центры вместо навязываемых американцами Диснейлендов. Бог знает отчего (не от слишком ли жесткого пересказа?) мне в идее мнятся русские художественные резервации сродни индейским: хочет добра, а выглядит странно.

Смотрю библиотеку игумена Тавриона. Он тоже склоняет меня от «беллетристики» к пересказу житий, к защите Печерской обители от обвинений в сотрудничестве с немцами:

– Ведь здесь в пещерах стоял наш передатчик, и отсюда работал разведчик, который еще жив, в Москве, и был тут недавно.

Читаю Константина Леонтьева «Отец Климент Зедергольм» и радуюсь, как там дивно о Хомякове: «Разговаривал он с безбожником или иноверцем, он был вполне православный, но начинал беседовать с православным, то как только тот два раза подряд сказал ему „да“, Хомякову уже становилось скучно и ему хотелось сказать: „Нет, нет, совсем не так“».

Какая русская черта! И что-то тут мелькает от батюшки.

…Оказывается, в великопостной молитве «Господи и Владыко живота моего» у греков следует: «дух праздности, любопытства, уныния не даждь ми» и т. д. У греков указывается на источник – любопытство, у нас предпочли указать на результат, говоря о «любоначалии и празднословии».

Отец Зинон:

– На самом деле в этой молитве еще больше разночтений. У старообрядцев в следованной псалтыри «дух праздности, небрежения, празднословия и сребролюбия отжени от меня», а не «не даждь мне», как у нас. Разве может Бог давать праздность и уныние? Я всегда читаю «отжени».

Вечером сидели за чаем с отцом Зиноном и Сёмочкиным. Было хорошо и особенно уютно под страшно разгулявшийся ветер.

Спал опять плохо и мало – все неловко, боюсь разбудить своей возней. Тем более батюшка сказал, что голова не варит, простужено горло, и он лучше сейчас приляжет, а встанет пораньше, но чтобы я не вставал, а слушал утреню «по немощи» лежа, раз вчера не спал. Я вздремнул и встал около двух, читал. В три встали на утреню. Алеша спит стоя и на кафизмах норовит привалиться на бочок, пока батюшка с гневом не оборачивается. На псалмах язык у Алеши заплетается, и он читает все тише, пока не говорит: «Тебе подобает пень Богу!» Батюшка, не поворачиваясь:

– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.

В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.

– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.

…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.

…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.

– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.

Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.

…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.

Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».

Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».

Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?

Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.

– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.

И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.